Приближаются холода, а с ними – весть об освобождении. Долгожданная, сияющая весть! Немцы намерены эвакуировать большую часть заключенных на запад, в разоренный бомбежками рейх: там позарез нужна рабсила. Это решение одобрено англо-американской стороной, совершенно не сомневающейся в том, что совсем уже скоро никакого рейха на карте не будет, и все, что имеет отношение к западу, будет полностью им подконтрольно: вместо национальной Европы – интернациональный Корпоратив.
Многие встречают это распоряжение эсэсовцев с нескрываемым энтузиазмом: удрать, пока не поздно, от красноармейского душегубства. Ведь ни от кого не секрет, что советский солдат не станет чухаться, в отличие от совестливого пока еще немца, с теми, кто работает на рейх. Те, у кого есть какие-то вещи, срочно обзаводятся заплечными мешками, корзинами, тачками и даже тележками, поскольку железнодорожные пути Аушвица разбомблены и придется топать пешком почти восемьдесят километров до станции Гляйвиц, где всех подберет товарный поезд. Ясно, что не каждый теперь на это способен, учитывая скудный рацион последних месяцев, поэтому эсэсовцы предлагают больным, старикам и просто лентяям остаться в лагере и дожидаться прихода Красной армии. Я тоже оказываюсь в списке слабых, с учетом моего прошлого ревматизма, хотя сам я совершенно уверен в том, что протопаю налегке эти восемьдесят километров, за что и скажу спасибо доктору Менгеле. Короче, я решил, будучи теперь совершенно в мире одиноким, посмотреть новые места. Это мое решение полностью одобряет Уве, он даже одолжил мне свой брезентовый вещевой мешок, куда я затолкал оставшееся от матери шерстяное одеяло, сделанный мною самим настроечный ключ и завернутые в носовой платок, слипшиеся в бесформенную лепешку леденцы Рольфа. Сам же я одет далеко не по сезону: нелепо новый, поверх полосатой робы, костюмный пиджак и драная ватная безрукавка, на ногах – снятые с недавно умершего старика полуботы. В таком виде я и намерен прибыть в Германию, в святое место моей юношеской мечты, в эту оболганную и обворованную, многократно преданную и распятую на своем же трудолюбии и продуктивности сердцевину Европы, будущее которой заранее сведено на нет новым мировым порядком победителей. Что может ожидать меня там, на дымящихся развалинах германского поражения? Об этом я как раз меньше всего думаю, втайне безмерно радуясь мои сбывающимся снам: Германия! Сама мысль о том, что кто-то может полагать себя ее победителем, кажется мне совершенно потусторонней: победить Гёте?.. Моцарта? Что это, в самом деле, означает: победить Германию? Победить сиюминутность люциферического нацистского умопомешательства? Да… но ведь, опять же, с помощью другой, куда более античеловеческой силы Сатаны! Это всего лишь перемена мест слагаемых: Сатана валит Люцифера, этого великого артиста и вдохновенного художника, наступая ему железом на горло. Сатана не прочь и сам тайком принять эффектную позу, сманивая на свою сторону зазевавшийся патриотизм и выдресированное страхом чувство долга: бей врага без пощады! Пощадить человека может лишь человек, в своем свободном суждении: я сам. Но кто же теперь ведет речь о человеке?! О тех немногих, кто вынесет из этой страшной войны весь о Христе: я один в этом мире, и все мои надежды – на меня самого.
Нас скоро освободят!.. освободят! А немца, наоборот, прижучат так, что напрочь забудет, откуда он, немец, родом. Немец должен – должен, должен – стать ручным и послушным, безликим и ничего не помнящим, легким в обращении работником… да, рабом, должен трудиться до кровавого пота, соперничая в этом с советским зэком, напрочь потерявшим свое прежнее имя: русский. Сгинувшие из истории немец и русский – вот конечная цель этой войны, потому так и свирепа радость побеждающего, так упорно отчаяние побеждаемого. Никто никогда никому не уступит – с этим надрывно воющим призывом мир готов уже сегодня рухнуть в ад. И что должен я, один на всем свете, делать? Как вынести мне, одинокому, неописуемую безмерность страданий? Вынесу ли?.. Я? Нет, это не я, это – Христос во мне. Это – незаметный и кропотливый труд самоузнавания: я должен отыскать Германию в самом себе, родить из своей души, омытой кровью сердца. Может, это как раз и есть… победа?
..........
В лагерь уже просочились слухи о том, что как только Красная армия займет Аушвиц, всех нас, до полусмерти измученных, так сказать, непосильной работой и издевательствами фашистов, немедленно отправят в… Крым. Расселят по санаториям и пансионатам, кому надо – лечение, и всем – диетическое питание. Ялта, Феодосия, Алушта, теплое Черное море. Да оно и правда: сколько мы тут, в концлагере, намучались… даже, пожалуй, больше, чем солдаты на фронте… так по крайней мере каждому из нас охота считать. Мы, узники лагеря смерти, заслужили человеческое к себе обращение, перенеся столько бесчеловечных фашистских понуканий: работай, работай, работай! И если надо, мы все как один станем свидетели нацистских зверств. Мы готовы немедленно подтвердить, как нас загоняли в газовые камеры, как жгли живьем…
......
Снег идет и идет. Мертвые, покинутые рабочими заводские цеха, траурные силуэты труб и градирен, взрытая взрывами дорога. Нескончаемая колонна узников, сзади, спереди и с боков – эсэсовский конвой. По крайней мере, хоть это обнадеживает: у эсэсовца есть совесть. И самый последний в Европе порядок – он весь теперь тут, в молчаливой суровости этого, отдаваемого напоследок долга: эти нацисты нас охраняют. Странное, надо сказать, открытие: зачем было тогда против немца воевать? Эти последние, недобитые, они-то и защитят нас, если что, помогут донести вещи. Тут нет больше никакой идеологии: просто немец сердечнее всех остальных. Но если надумаешь бежать – очередь из автомата.
В середине колонны я вижу Уве: он рьяно машет мне рукой, еще ведь можно догнать, пристроиться… но я лишь стою и смотрю, и все, какое есть во мне сожаление, жжет теперь мой застывающий взгляд… Вот наконец все трогаются с места, подчиняясь окрикам эсэсовских офицеров – марш, марш, марш – и я успеваю заметить высокую фигуру Рольфа и бегущего рядом с ним Фаворита. Прощай! Liebewohl!
Так больно бывает лишь однажды: что-то вдруг отрывается от сердца и улетает прочь. И только тоска, она будет медленно тлеть в душе, как ничем не излечимая болезнь, как зов из следующей по счету жизни.
Liebewohl.
........Есть, впрочем, преступления, вполне обходящиеся без наказания, и даже само понятие преступления стыдливо прячется тут за всякие приличные вывески, вроде либерализации или даже свободы совести, помноженной непременно на равенство и братство. Никто ведь не станет смотреть в корень, допытываясь у побирушки-истории, кто первый пустил на крышу красного петуха: ну кто, как не масон, иллюминат или просто какой-нибудь ихний ротшильд! В истории всегда одно и то же, снова, снова и снова, но никто не желает ничего об этом знать. Мы не желаем, не можем и не будем ничего об этом знать! Мы, мычащие.
В последнее время история все чаще и чаще прибегает к откровенной черной магии: так ей удобнее сбывать с рук гнилой товар вроде революционного новаторства Троцкого или человеколюбия ленинского большевизма. Магические формулы, ритуальные обряды, кровь. Кровь тут важнее всего. Ее надо поэтому много. Кровь ста миллионов совершенно не замечаемых историей людишек, из которых, собственно, и состоит народ. Великий Сталин почему-то не входит в число величайших преступников века, тогда как Великому Гитлеру единодушно уступают плаху, пропихнув туда же, на самое видное место, и весь немецкий народ: вот она, нация врагов всего человечества! И для меня удивительной остается не эта, веками обкатываемая талмудическая ложь, но та готовность, с которой безымянные людишки всех наций принимают эту махровую туфту за чистую правду.
.............
Всего месяц назад, в канун Нового года, нас всех, в полном составе, выгнали среди дня на плац, где мы и простояли на легком морозце около часу, стараясь вникнуть в спокойно-серьезные, обращенные к несуществующему больше народу, слова фюрера. Так спокойно и внятно, сердечно и проникновенно может говорить только… человек. Не загнанный в собственное логово зверь, каким его с настойчивой шизофренической истерией хотят представить человеколюбивые победители, не потерявший всякое достоинство проигравший, глотающий ежедневно по семьдесят с лишним таблеток! Нет! Этот спокойный, порою скорбный голос не имеет ничего общего с той психопатической карикатурой, которая неизменно вылезает вперед самого фюрера: какое ему дело до лживых приговоров продажной, извращенной и оболганной истории! Великий Адольф, безоглядно увлекшийся навязанной ему иезуитами ролью. В этот миг своего затишья, предваряющего неизбежно надвигающуюся смерть, фюрер положил свое обманутое сердце – сердце ужасного Гитлера! – на могилу сожженной Германии...
Сегодняшние руины Германии – это руины всей нашей белой цивилизации. И это надо понимать как вызов дальнейшему существованию Земли: либо есть немец, продолжающий выполнять свою, и только свою германскую задачу, либо ничего уже больше нет. Нравится это кому-то или нет, но сегодня именно немец несет на себе основной груз мирового развития, как в свое время грек, египтянин или древний индиец. Время сегодня – германское, европейское, и переиначивать его в пользу древнего, протухшего иудейского хлама, помноженного на островную меркантильность англичан, это попросту самоубийство. Германия падет, дни ее сочтены, будущее – незавидно. И сами союзники настолько уже уверены в полноте своей победы, что больше уже не скрывают свои истинные намерения: это война не против нацизма, но – против одной, вполне определенной нации. Нет немца, нет и Европы. Война против Европы. Война изнасиловавших Америку иудейских банкиров против всего мира. Новый мировой порядок.
Новогодняя речь фюрера была, несомненно, эпилогом всей краткой, двенадцатилетней истории национал-социализма: дальше пойдут только послесловия и комментарии. Время намотает на золотое веретено запоздалое понимание, но будет уже поздно, поздно… Время унесет в никуда эту последнюю немецкую мечту, спешно подменяя ее мертвящим шелестом доллара и пустых деклараций ООН, и не останется никого, кто мог бы еще сомневаться в окончательности одержанной над Германией победы. И пока мы стоим тут, на заснеженном плацу, в этом лагере смерти, накануне своего освобождения, изнанкой которого непременно окажется ложь и предательство, жизнь свивает из наших судеб тот самый железный занавес, который есть ни что иное, как недостаток понятливости каждого из нас. Жизнь строит уже сегодня берлинскую стену, и большинство из нас охотно предоставляет для этого материал: ненависть, зависть, страх.
Новогодний обед состоит из трех блюд: красный свекольный суп, картофель со шкварками, эрзац-кофе. Никто из солдат на фронте не мечтает о такой роскоши, но мы – не солдаты, мы – будущие получатели германских компенсаций, будущие вымогатели и паразиты. И вытатуированный на руке каждого из нас концлагерный номер окажется в будущем самой привилегированной валютой, конвертируемой с самой высокой, какая только есть в мире, моралью: моралью наживы.