February 25th, 2020

Шёберг Томас - Ингмар Бергман. Жизнь, любовь и измены. Фрагмент

Меж тем как Ингмар Бергман с удовольствием готовил родителям несчетные радостные минуты, с братом обстояло не слишком благополучно. Даг ходил в школу последний год, вполне прилично успевал по тем предметам, где мог приложить свою энергию. По словам матери, характером он был надежный реалист, но внешне ершист и сдержан. Вдобавок он был нацист или, как мать почти вскользь выразилась в письме к Тумасу, с которым спорадически поддерживала контакт, "заразился национал-социализмом как детской болезнью"*.
Даг Бергман отличался жестким характером. Накануне своего восемнадцатилетия 23 октября 1932 года он писал матери, как его возмутило напечатанное в "Свенска дагбладет" заявление отцовского начальника, главного пастора Юсефа Челландера. В Драматическом театре только что состоялась премьера спектакля по пьесе лауреата Пулитцеровской премии американского драматурга Марка Коннелли "Зеленые пастбища", вокруг которой в прессе вспыхнули жаркие споры, а в королевском театре – довольно шумный мятеж. Когда разыгрывалась акцентированная джазом сцена в греховном Вавилоне и на подмостки вышел актер Хокан Вестергрен, человек десять молодых нацистов принялись швырять на сцену игральные шарики и гнилые помидоры, а в публику – листовки. Возникла большая свалка, вызвали полицию.
В первую очередь протест был направлен против религиозно-критической ориентации пьесы и против того, что действие, собственно серия картин Ветхого Завета, подано прежде всего с позиций афроамериканцев. На Бродвее все роли играли чернокожие, а в Швеции часть актеров загримировалась под негров. Дага Бергмана трясло от злости:
Сейчас я в высшей степени возмущен заявлением главного пастора Челландера в "Свенска дагбладет" насчет пьесы "Зеленые пастбища". Отныне я с ним порываю. Полагаю, он не может требовать, чтобы национал-социалист питал хотя бы намек на почтение к человеку, который фактически "восхваляет [неразборчиво]". Старый священник, просвещенный представитель западной культуры толкует о том, сколько трогательной красоты и благоговения в этом продукте негритянского разврата. […] Ужасно видеть, как наша так называемая культура катится к закату.
Писал он и о том, что избран секретарем и кассиром стокгольмского Национал-социалистического молодежного отделения и энергично занимается пропагандой в пользу национал-социалистов. В его школе таких теперь восемь, один стал прозелитом в это лето и "перешел на сторону нашего учения". Письмо подписано: "Мамин Даг", а рядом изображена свастика. Свастику, пресловутый нацистский символ, он по ночам украдкой рисовал и в городе, и, по словам сестры, Маргареты Бергман, несколько раз его задерживала полиция. Изобразил он свастику и на вилле, принадлежавшей некому еврею-предпринимателю и расположенной к югу от Стокгольма, в Смодаларё, где родители летом снимали дачу.
Ингмар Бергман обозначал политическую позицию Эрика Бергмана как ультраправую, и среди шведского духовенства он был далеко не одинок. Многие его коллеги в 30-е годы стали членами национал-социалистических и правоэкстремистских организаций. Двое тогдашних церковных сановников, епископ Манфред Бьёркквист и архиепископ Эрлинг Эйдем, выражали свои симпатии нацистам, и оба входили в круг единомышленников Эрика Бергмана. В воспитании, какое он насаждал дома и основывал на таких понятиях, как грех, покаяние, наказание, прощение и милость, заключалась внутренняя логика, с которой дети соглашались, думая, будто понимают ее. "Возможно, – пишет Ингмар Бергман в "Волшебном фонаре", – этот факт способствовал нашему опрометчивому приятию нацизма".
Несколько лет спустя он сам доверчиво погрузится в гитлеровскую эстетику и систему ценностей.
Получив аттестат зрелости, Даг Бергман уехал в Упсалу сдавать вступительный экзамен по философии, и там его интерес к национал-социализму еще усилился. В 1940 году его избрали председателем консервативного политического студенческого объединения "Хеймдаль". Он усматривал в этом прекрасную возможность работать для "дела", а одновременно новый карьерный шаг, поскольку "в Стокгольме, как говорят, председательство в этом объединении считается большим плюсом", писал он матери. Даг подготовил также довольно большую работу по административному праву и отдельно изучал деятельность ведомства по делам иностранцев, которому надлежало "контролировать иммиграцию в страну и наблюдать за проживающими здесь иностранцами", а эта сфера, как он догадывался, еще наберет актуальности.
Даг Бергман прислал матери "брошюрку, которая вышла в прошлый понедельник и вызвала весьма большой шум здесь, в городе, а также в прессе по стране". Называлась упомянутая брошюра "Шведская линия", и к числу ее авторов принадлежал, в частности, правый консерватор Арвид Фредборг, член "Хеймдаля" и Национального студенческого клуба, подразделения пронацистского Национального союза Швеции. Фредборг был вдобавок одним из инициаторов так называмого "собрания в спортзале" в феврале 1939 года, когда большинство присутствовавших студентов протестовали против того, чтобы Швеция предоставила убежище десяти хорошо образованным беженцам-евреям из нацистской Германии, так как они-де являют собой угрозу будущему рынку труда для студентов.
Даг Бергман вполне одобрял суть брошюры. С одной стороны, она критиковала разоружение шведской армии, с другой – авторы хотели свободы для Севера, иными словами, прекращения немецкой оккупации Норвегии и русского нажима на Финляндию. Но хотя работа била и по нацизму, и по коммунизму, авторы поддерживали идеи расовой гигиены и антисемитизма. Они желали "здоровой расовой политики" и разрешения вопроса о "размножении неполноценных элементов, которое дает о себе знать прежде всего в наших психиатрических лечебницах и в приютах для слабоумных".
Попытки разместить в нашей стране достаточно большое количество еврейских беженцев, предоставив им право работать, вызвали сильное раздражение и также впредь будут причиной конфликтов. Проблема иммиграции есть целиком и полностью проблема народонаселения. Нам необходимо проследить, чтобы никакой потребности в иммиграции не существовало. […] Но можно ли изменить столь сложный процесс, каким является развитие населения? Имея перед глазами пример Германии, рискнем сказать "да"."

------------------------

*Ну да, с позиции благополучного, благодушного и ленивого устоявшегося класса  наверное, он  может выглядеть неким экстремизмом...
Вопрос -- что сказала бы Карин Бергман сегодня?

Помните!



Костя Перепелицын, 12 лет, русский терский казак станицы Нестеровской (сейчас это территория Республики Ингушетии), круглый сирота, всю семью вырезали чеченские боевики ещё ДО ВОЙНЫ. После начала боевых действий в декабре 1994 года прибился "сыном полка" к бойцам терского казачьего ополчения. Вместе со взрослыми казаками Костя воевал за освобождение Наурского, Шелковского и Надтеречного районов . Даже после Хасавюртовского мира 1996 года наотрел отказался покидать родную землю, твёрдо решив остаться вместе с теми казаками, кто даже без поддержки выведенной из Чечни российской армии готовы были бороться до конца за свою землю.
Погиб в бою под станицей Горячеисточненской.

https://t.me/Russian_nationalism/30166

https://russ-5.livejournal.com/28823.html

Лев Гумилев. Автонекролог

Фрагмент

После этого постановления \в журнале Звезда\ мы с мамой оказались опять в бедственном положении. С большим трудом меня приняли на работу в Музей этнографии народов СССР с зарплатой в 100 рублей, т. е. примерно на том же положении, как я был в аспирантуре. Денег у нас не хватало. Мама, надо сказать, очень переживала лишение возможности печататься. Она мужественно переживала это, она не жаловалась никому. Она только очень хотела, чтобы ей разрешили снова вернуться к литературной деятельности. У нее были жуткие бессонницы, она почти не спала, засыпала только уже под утро, часов так в семь, когда я собирался уходить на работу. После чего я возвращался, приносил ей еду, кормил ее, а остальное время она читала французские и английские книжки, и даже немецкую одну прочла (хотя она не любила немецкий язык) и читала Горация по-латыни. У нее были исключительные филологические способности. Книги я ей доставлял самые разнообразные. Я брал себе книги для работы из библиотеки домой, и, когда она кричала: «Принеси что-нибудь почитать», я ей давал какую-нибудь английскую книгу, например эпос о Гэсере или о Тибете. Или, например, Константина Багрянородного она читала. Вот таким образом все время занимаясь, она очень развилась, расширила свой кругозор. А я, грешный человек, тоже поднаучился. Пока не случилось событие, которому объяснение я не могу найти до сих пор.

Внезапно в 1949 году, после того как мама погостила в Москве у Ардовых и вернулась, пришли люди, которые арестовали сначала Лунина, нашего соседа, а потом пришли за мной, арестовали меня. Следствие заключалось в том, что следователи задавали мне один и тот же вопрос: «Скажи что-нибудь антисоветское, в чем ты виноват». А я не знал, в чем я виноват. Я считал, что я ни в чем не виноват, и никаких неприятностей вообще вспомнить даже не мог. Тем не менее меня осудили на Шлет, опять-таки особым совещанием, причем в заключение мне прокурор сказал: «Вы опасны, потому что вы грамотны. Получите Шлет». И я их получил.

Срок я отбывал сначала в Караганде, потом в Междуреченске, между двумя реками очень красивыми — Томъю и Усой, и, наконец, в Омске, там же, где и Достоевский был. И тут 1956 год, XX съезд (дата, которую я вспоминаю всегда с благоговением) дал мне свободу. Мама присылала мне посылки — каждый месяц одну посылку рублей на 200 тогдашними деньгами, т. е. на наши деньги на 20 рублей. Ну кое-как я в общем не умер при этой помощи.

Но когда я вернулся, к сожалению, я застал женщину старую и почти мне незнакомую. Ее общение за это время с московскими друзьями — с Ардовым и их компанией, среди которых русских, кажется, не было никого — очень повлияло на нее, и она встретила меня очень холодно, без всякого участия и сочувствия. И даже не поехала со мной из Москвы в Ленинград, чтобы прописать в своей квартире. Меня прописала одна сослуживица (Т. А. Крюкова. — Ред.), после чего мама явилась, сразу устроила скандал — как я смел вообще прописываться?! (А не прописавшись, нельзя было жить в Ленинграде!) После этого я прописался у нее, но уже тех близких отношений, которые я помнил в своем детстве, у меня с ней не было.

------------

Из другого варианта Автонекролога:

Когда я вернулся, то тут для меня был большой сюрприз и такая неожиданность, которую я и представить себе не мог. Мама моя, о встрече с которой я мечтал весь срок, изменилась настолько, что я ее с трудом узнал. Изменилась она и физиогномически, и психологически, и по отношению ко мне. Она встретила меня очень холодно. Она отправила меня в Ленинград, а сама осталась в Москве, чтобы, очевидно, не прописывать меня. Но меня, правда, прописали сослуживцы, а потом, когда она наконец вернулась, то прописала и она. Я приписываю это изменение влиянию ее окружения, которое создалось за время моего отсутствия, а именно ее новым знакомым и друзьям: Зильберману, Ардову и его семье, Эмме Григорьевне Герштейн, писателю Липкину и многим другим, имена которых я даже теперь не вспомню, но которые ко мне, конечно, положительно не относились.

Когда я вернулся назад, то я долгое время просто не мог понять, какие же у меня отношения с матерью? И когда она приехала и узнала, что я все-таки прописан и встал на очередь на получение квартиры, она устроила мне жуткий скандал: «Как ты смел прописаться?!» Причем мотивов этому не было никаких, она их просто не приводила. Но если бы я не прописался, то, естественно, меня могли бы выслать из Ленинграда как не прописанного. Но тут ей кто-то объяснил, что прописать меня все-таки надо, и через некоторое время я поступил на работу в Эрмитаж, куда меня принял профессор Артамонов, но тоже, видимо, преодолевая очень большое сопротивление.