February 3rd, 2019

=

https://armenia-ru.livejournal.com/458673.html

ВЕРА РАЗДЕЛЯЕТ, КРОВЬ ОБЪЕДИНЯЕТ – НЕОЯЗЫЧЕСТВО И АРМЯНСКАЯ АПОСТОЛЬСКАЯ ЦЕРКОВЬ





ААЦ (Армянская Апостольская церковь) и родноверы ставят своей основной задачей возрождение и сохранения армянства. Для обоих учений одним из ключевых моментов является особая избранность армянского народа. В случае родноверов – это прямое происхождение от арийцев, тогда как основные аргументы ААЦ – это принятие христианства как государственной религии в 301 г. – раньше, чем в любом другом государстве, а также упоминание Армении в Библии. Таким образом, оба учения «…пропагандируют религию, название которой "патриотизм", а богом является Отечество»[9]. Для нас важно то, что сакральным в обоих случаях чаще считается не некая трансцендентная высшая Сила, а нация.
Однако при идеологическом и структурном сходстве институций, а также при единстве целей, отношение их сторонников друг к другу отнюдь не столь однозначное.
...

По каким же основным вопросам ведется полемика между армянами-апостоликами и армянами-родноверами? Существует насколько ключевых моментов. Во-первых, оценка литературного и духовного наследия Гарегина Нжде. Для этноверов он представляется своего рода пророком, связавшим армян с их исконным богом Ваагном. В публикациях сторонников ААЦ он может быть представлен как верный христианин, чьи слова отнюдь не были направлены против Христа, а были просто неправильно истолкованы[16].
Второй пункт в полемике неоязычников и «апостоликов» – вопрос о том, какая религия действительно является исконной для армян.
....

В условиях, когда национальное представляется как одна из наиболее важных составляющих жизни общества – пример современной армянской нации (включая жителей Армении и членов диаспоры), устойчивое существование любой религиозной системы в этом обществе не возможно без учета этого фактора в публичной риторике. Христианская традиция в лице ААЦ порой вынуждена идти на различные ухищрения, чтобы у оппонентов не возникло повода обвинить ее в безразличии к величию нации или истории, даже если это относится к языческому периоду. Родноверы, имея большой запас националистической риторики, чувствуют, что легитимность их, вследствие большого «перерыва» в практике служения «богам предков», крайне низка. Этот пробел может быть частично восполнен путем либо генерирования новых текстов, являющихся Откровениями для новых пророков, либо иного толкования Библии с той целью, чтобы ее «герои» - Яхве, Адам и Ева – «работали» на новых этноверческих хозяев[21]. То есть, обе традиции используют отдельные черты идеологии оппонента для борьбы с этим оппонентом.

В данном свете интересно замечание, сделанное Юлией Антонян: «На … ток-шоу (в 2008 году), где были представлены жрец, священник ААЦ и представитель одного из протестантских движений, первые два объединились против третьего, и священник заявил, что он не пошел бы в разведку с христианином-протестантом, а с язычником пошел бы, потому что тот — настоящий армянин по духу»[22]. То есть сторонники и представители ААЦ и этноверов могут найти общий язык, так как конечной целью их служения является сохранения армянства. В таком случае, объединение их против безразличных к национальному протестантов более чем понятно. Главная опасность, по мнению тех и других, кроется в размывании национальных оснований. Они готовы забыть о тех значительных различиях в своих подходах к сохранению армянства, если третья сила относится к этой проблеме крайне безразлично.

Владимир Маканин. Голоса \уральское детство\

Когда я вернулся, мне сказали, что Колька слег; он лежал в постели — я обошел кровать, глаза его были открыты, и вот я попал в поле его зрения. «Колька, — позвал я. — Мистер…» — мне было жутко. Лицо у него было вздувшееся: опухшая и черная лепешка. Он не ответил, он только зло и неприязненно шевельнул губами.
..............

Отец, не дождавшись ответа, произнес неуверенно и пьяненько:

— Я спою тебе песню, сынок… Сейчас — только сапоги куда-нибудь пристрою. — Он покачнулся, но не упал. Он сел возле сына и запел тихую, протяжную песню, восполняя пеньем самому себе то, что не досказал себе, когда сидел в одиночестве на ночном рынке.

Колька, не желавший ни видеть, ни слышать, перебил его — захрипел громче, плечи его передернулись. Выговорить он не мог.

— Я спою, — попросил опять отец неуверенно. — Я спою… Сынок, это очень хорошая песня.

И тогда умирающий захрипел так, что отец тут же смолк и испуганно забормотал:

— Ладно, не буду, не буду… Я понимаю: ночь… люди спят… Я понимаю. — Он лег возле сына, свернувшись калачиком. Свет погасить он забыл, свет погасила вставшая среди ночи бабка. При этом она пнула спящего зятька ногой. И тщательно закрыла все окна.

На другой день Колька как-то вдруг похудел, отекшее лицо ссохлось, черты измельчились — голова теперь походила на маленький кулачок. Мать сидела с ним рядом — в нем была перемена, и в ней была перемена. Как это и бывает у богатых и одаренных натур, мать не видела ни малейшего противоречия в том, что обычно она говорила: «Бога нет. Есть материя», — и в том, что теперь она нашептывала умирающему сыну о боге: «Не плачь, моя сыночка, — она всхлипывала жалко и тихо. — Не плачь, мое родное. Божинька добр. Он тебя встретит, сынок…»

В горле ее стоял ком. Она хватала ртом воздух. Она шептала:

— Божинька добрый… Божинька добрый — ты его не бойся.

Умирающий мальчик хотел что-то сказать, но хрипы ему не дали.

Мать торопилась сказать:

— Он ведь понимает — все понимает — ты ведь ангел мой — ты ведь безгрешен — он не припомнит тебе, что баловался ты или воровал — это ж ребенок — и к тому же время какое трудное…

Глаза у Мистера были ввалившиеся, в глазницу можно было положить небольшое яблоко, — и вот там (голова была наклонена вбок) на правые полукружья глаз выкатилось по худосочной слезинке. Колька не был растроган, не был умилен. Ему было жаль мать — но жаль не слишком; он смотрел на нее, как смотрят умудренные умирающие старики — знающие, что так или не так, а жизнь кончена и к берегу надо плыть.

Теперь со сдержанной и как бы даже загадочной медлительностью сюда устремился весь барак, — всем было уже сказано и все знали, что он умирает; они заходили, вытирая ноги у порога, дети и женщины.

— Ссохся весь, — вздыхали старухи.

— Комочек, а не человек…

А к вечеру этот ссохшийся комочек, в котором не было, казалось, уже ни пылинки жизни, стал кричать пронзительным человечьим криком. Сознание он потерял, но боль была, а может быть, и не боль — он кричал бессвязно, без слов, без оттенков. Это был непрекращающийся сплошной стон, который постепенно и самым естественным образом вырастал в звериный смертельный вопль. Казалось, притих не только барак, но и весь поселок. Пять часов кряду кричал этот комочек, то, что было и называлось его жизнью, выходило теперь наружу и растворялось в пространстве. На пустыре, за сараями — там, где привязывали коз и выбрасывали худые ведра, — в бурьяне, на двух составленных кирпичах сидел его отец. Он был пьян и расслаблен. Скрывшись от криков сына и от глаз жены, он вновь думал о своей неудавшейся жизни, а когда с ветром все же доносился крик умирающего, отец в свой черед вспоминал и просил божиньку, в которого не верил ни на полкопейки, принять душу его сына с любовью и миром. Это напоминало сговор. «Как бы та хреновина ни обозначалась: материя или не материя, — бормотал отец, — ты понимаешь… ну, ты в общем и целом меня понимаешь, божинька. — Отец сплевывал в бурьян. — Короче: чтоб ты встретил его хорошо. Ясно?.. Ты понял?» — и отец пьяно грозил пальцем кому-то в бурьяне.

А тот, за кого он просил, продолжал кричать. Крик прекратился только к самой ночи — и с этой минуты тело Мистера уже не боролось, только в самой глубине тела что-то, казалось, еле слышно булькало.

Два пацана постояли у барака, переминаясь с ноги на ногу, — крики уже кончились, — и пацаны пошли к горам, чтобы поболтаться там ночью и посидеть у костра. О Кольке Мистере они больше не думали. Эмоция жалости перешла за грань их понимания, и небольшие детские души не могли выдать и выжать из себя больше, чем они уже выдали и выжали.

— Жалко вообще-то, — сказал один.

— Еще как…

И они пошли.

Ч.Диккенс. Лавка древностей \из 38-й главы\

Кит, — как читатель, вероятно, догадывается, — все больше привыкал к мистеру и миссис Гарленд, к мистеру Авелю, пони и Барбаре и все больше убеждался, что каждый из них в отдельности и все они вместе стали самыми его близкими и верными друзьями, а коттедж «Авель» в Финчли — родным ему домом.

Стоп! Слова написаны и пусть так и остаются, но если кто-нибудь выведет из них, что сытость и уют, в которых жил теперь Кит, унизили в его глазах скудную еду и скудное убранство материнского жилища, они сослужат нам плохую службу и в то же время будут несправедливы по отношению к Киту. Кто больше Кита мог бы заботиться об оставшихся дома близких — хотя это были всего лишь двое малышей и мать? Какой отец мог бы, захлебываясь от гордости, рассказывать такие чудеса о своем необыкновенном сыне, какие Кит не уставал рассказывать по вечерам Барбаре о маленьком Джейкобе? Была ли на свете другая такая мать, как у Кита, если судить по его отзывам? И кто еще испытывал такое довольство в той бедности, какую терпели родные Кита, если по тому, как он расписывал их жизнь, можно составить себе истинное представление о его семье?

Давайте же помедлим здесь и скажем, что если привязанность и любовь к родному гнезду — чувства прекрасные, то в ком же они прекраснее всего, как не в бедняках! Узы, связующие богачей и гордецов с семьей, выкованы на земле, но те, что соединяют бедняка с его скромным очагом, отмечены печатью небес, и им нет цены. Человек знатного рода может любить свои наследственные чертоги и владения как часть самого себя, как атрибуты своего происхождения и власти; его связь с ними зиждется на гордыне, алчности, тщеславии. Преданность бедняка своему жилью, в котором сегодня приютился он, а завтра кто-нибудь другой, коренится в более здоровой почве. Его домашние боги созданы из плоти и крови, не из золота, серебра и драгоценных камней; у него нет другого достояния, кроме сердечных привязанностей, и если тяжкий труд, рубище и скудная еда не мешают бедняку любить голые стены и полы, эта любовь дарована ему небом, а его жалкое жилище становится святыней.

О! Когда бы люди, управляющие судьбами народов, помнили это! Когда бы они призадумались над тем, как трудно бедняку, живущему в той грязи и тесноте, в которой, казалось бы, теряется (а вернее, никогда и не возникает) благопристойность человеческих отношений, как трудно ему сохранить любовь к родному очагу — эту первооснову всех добродетелей! Когда бы они отвернулись от широких проспектов и пышных дворцов и попытались хоть сколько-нибудь улучшить убогие лачуги в тех закоулках, где бродит одна Нищета, тогда многие низенькие кровли оказались бы ближе к небесам, чем величественные храмы, что горделиво вздымаются из тьмы порока, преступлений и страшных недугов, словно бросая вызов этой нищете. Вот истина, которую изо дня в день, из года в год твердят нам глухими голосами — Работный дом, Больница, Тюрьма. Это все очень серьезно — это не вопли рабочих толп, не парламентский запрос о здоровье и благоустроенности народа, и от этого не отделаешься ни к чему не обязывающей болтовней. Из любви к родному очагу вырастает любовь к родине. А кто истинный патриот, на кого можно положиться в годину бедствий на тех, кто ценит свою страну, владея ее лесами, полями, реками, землей и всем, что они дают, или на тех, кто любит родину, хотя на всех ее необъятных просторах не найдется ни клочка земли, который они могли бы назвать своим?